— По-моему, вы как родились лысым, так и живете, — сказал Афанасий.
— Никто не верит! — огорченно покачал головой Глазунов.
Собрав вехотки, мыло, две пары чистого глазуновского белья, они бодро зашагали по улицам. Афоня вертел головой во все стороны: куда ни смотрел — все было интересно.
Город, промытый ливнем, распластался на островах, меж ними над гнилой водой висели узкие мосты. Глазунов тыкал пальцем в стороны, объяснял, где какая протока.
Шли долго. Городской кремль был виден, как ни повернешься. Над его гранеными башнями реяли чайки. Алым пятнышком над шатровой крышей светился красный флаг, подсох уже видно. Сизые тучи уходили, бугрясь, на закат. Ветер стал чистым.
Когда вышли к центру, под ногами зацокала булыжная мостовая, по ней струились трамвайные рельсы, звеня и шатаясь, пробежал облупленный, грязный вагон, весь облепленный разными афишками, призывами. Из выбитых окон вагона торчали штыки, куда-то, лузгая семечки, торопились флотские в черных бушлатах.
Здесь дома стали выше. Афанасий, запрокидывая голову, считал этажи, до трех насчитывал. Фасады многих редко блестели еще не побитыми стеклами, на домах были налеплены всякие фигурные загогулины, на одной крыше стояли каменные бабы-статуи, держали на плечах и голове каменные вазы с цветами.
Тут, в центре, было люднее. Прямо по деревянному тротуару сидели красноармейцы, в козлах составлены винтовки, из полевой кухни с длинной трубой раздавали уху, всюду валялись обсосанные рыбьи головы, кости. Глазунов показал на трехэтажное здание с балконами, с которых свешивались флаги (у входа внизу выстроились мотоциклетки, велосипеды, переминались привязанные к фонарным столбам кони), сказал, что тут штаб армии. Это Афоня и так понял: матросы и солдаты стояли в дверях, заглядывали в пропуска. То и дело выбегали военные, садились на коней или другой транспорт, подкатывали новые.
Только двинулись дальше, как на улице произошло движение, показалось вдали несколько телег, окруженных огромной темной толпой, ударил многоголосый бабий вой с всхлипами и причитаниями.
Афанасий сначала и не понял в чем дело, а красноармейцы тут же повскакивали, начали снимать фуражки, смутный гул пошел по рядам. И сразу же все стихло, только цокали копыта коней, скрипели немазаные колеса и взлетал к небу одинокий женский крик — не крик, рыдание на одной долгой воющей ноте.
Афанасий хотел спросить Глазунова, глянул в его лицо и осекся: оно было страшным, серым, в глазах — горе, рот перекосился.
Только тогда Афанасий разглядел: на каждой телеге горбится серый брезент в темных мокрых пятнах. Из-под него сзади торчат ноги, множество, в истоптанных бахилах, обмотках, странно раскоряченные, как деревянные. С одной ноги сапог спал, светилась желтая, как воск, ступня.
Афанасий наконец догадался — мертвяки.
А они все плыли и плыли, эти телеги, качаясь, как тяжело груженные лодки, скрипели. Позади везли раненых.
На последней телеге сидел полуголый человек, с забинтованным марлей торсом, мотал головой, бессильно кряхтел. По марле проступали коричневые пятна, с руки, тоже забинтованной у плеча, капало на землю темное…
Кто-то из красноармейцев вздернул винтовку, выстрелил и крикнул:
— Хватит выть!
И разом оборвался плач.
— Из какой части? — спросил раненого чей-то глухой голос.
— Полк Коняева! — скривился тот и уронил голову бессильно. — Но и мы их… Мы их…
Раненый заплакал, по небритому, серому лицу страшно и нелепо катились слезы.
— Слушай, друг! — Глазунов кинулся за телегой. — Там авиаторы должны быть! У Коняева! Как они?
— Я в дороге очухался. Без памяти был. Не знаю… — сказал раненый.
Глазунов вернулся, тронул Афанасия, потащил за собой:
— Не нужно тебе на это смотреть…
Афанасий брел за ним оглушенный.
— Что же это получается, господи? Как же это так? Разве так можно?
Глазунов молчал.
Голова у Афони шла кругом. Жизнь поворачивалась темной, жестокой стороной. Кровь капала, стекала по лезвиям казацких шашек, теплая человеческая кровь. И шел рядом с Афанасием человек — родной не родной, одно ясно: справедливый. Афанасий смотрел в его сгорбленную спину. Под лопатками гимнастерка пропотела, полопалась, разъезжались прорехи. Заштопать некому да и некогда. Лысая голова качается, клонится. Старый он, целых пятьдесят лет, а один живет: ни жены, ни детей… Нежность толкнулась в сердце Афанасия, ведь мог и подзатыльники отвешивать, орать, сколько раз Афоня партачил в вагоне-мастерской. А он терпеливый. Гудит только, шевелит усом, разъясняет.
Ах, жизнь неясная!
В бане угрюмый Глазунов полез в парилку, на полок, без охотки стегал себя веником. Афоня сел рядом. Когда Нил Семеныч уморился, помахал над ним веничком. Глазунов задумался надолго. Из бани Афоня вышел первым, надоело дышать карболочным духом, все в раздевалке было полито ею, санитары боролись с главным врагом мировой революции — вошью.
Низкая каменная баня стояла прямо на протоке. Солнце садилось. Вдоль протоки на мостках суетилось несколько женщин. Когда Афанасий входил в баню, их не было, а сейчас объявились. Делом занимались обычным, бабьим: отполаскивали, колотили вальками множество простынок, подштанников, нательных рубах. Отжав, носили в плетеных корзинах на телегу. Женщин охраняли двое часовых. Один был солдат как солдат, с усами, в линялой гимнастерке, второй, Афоня даже сплюнул, девка, вернее, девчонка лет пятнадцати, за спиной карабин, на лоб сдвинута красная косынка. Она не столько сторожила женщин, сколько занималась совершенно другим делом: подоткнув подол, свесив босые ноги над водой, рыбачила. Лобастая, загорелая до черноты, из-под косынки торчали пряди темных прямых волос. На Афанасия глянули из-подо лба хмурые серые, чуть косоватые глазищи в светлых ресницах.