Голову начало кружить, клонить в дрему. Под ногами возникло и замерцало в прекрасном сиянии звезд черное небо. Куда ни смотрел Щепкин — всюду были звезды. Над головой, под ногами, слева, справа. И хотя он страшным усилием воли заставлял себя не, делать глупостей, потому что под ногами, конечно же, была Волга, которая отражала, как черное зеркало, до мельчайших подробностей ночное небо и звезды, но отделаться от иллюзии он не мог.
Страшно, невероятно сильно тянуло рвануть ручку или отдать ее от себя. Только бы исчезло это дремотное, почти наркотическое состояние.
Он прикусил губу, почувствовал боль, по подбородку потекла теплая струйка, но от этого легче не стало. Леон тоже мерно раскачивал головой, перегибался, его мутило.
Щепкин закрыл глаза, круто свернул вправо и, оглядевшись, облегченно вздохнул — небо под ногами пропало. Еле заметное просветление по горизонту, видно всходила — луна, только и позволило держать «фарман» на одном уровне полета.
По высотомеру было ясно, что держится он на высоте метров в шестьсот, но он не верил прибору, потому что чувствовал — земля где-то рядом, невидимая, неслышимая.
Неожиданно впереди на земле красно мигнуло. Торопливое пламя разгоралось, немыслимо яркое в ночи. Щепкин даже засмеялся от радости: огни были расположены четким квадратом, так всегда делал Глазунов.
На земле Щепкин подошел к Нил Семенычу, кашлявшему от гари и мазутного дыма, сказал нежно:
— Разве ты комиссар, Семеныч? Ты наш ангел-хранитель!
— Пьяный ты, что ли? — удивился Глазунов. — Как слетали?
Через два дня Коняев оседлал железную дорогу, выбив попутно казачью сотню из поселка конного завода. Движение, по дороге разом прервалось.
Когда белое командование сообразило, что к чему, на Коняева с двух сторон двинулись войска: со станции Ремонтное спешно пошли два эшелона с пехотой и конницей, из Царицына выполз бронепоезд, за ним шел состав из классных пассажирских вагонов, вез ударный офицерский батальон.
Коняев радовался: кашу заварил круто, без железной дороги белое командование как без рук, все бросит, лишь бы восстановить движение.
Понимая, что драка предстоит серьезная, приказал двум эскадронам спешиться, зарыться в землю по обе стороны железнодорожной насыпи, горные батареи расставил по балочкам, в укрытиях, конницу расположил в поселке.
Авиаторы прибыли запоздав, когда все уже было готово к бою. Обоз из десятка фур привез горючее и боеприпасы. «Фарман» притащили по земле: приспособили двуколку, уложив на нее хвостовую ферму аэроплана, шасси катилось по земле, прыгая на выбоинах. Нил Семеныч морщился, как от боли, ругался, глядя на зады двух верблюдов, тащивших машину:
— Дожили, красные орлы… Угробим ероплан!
Только начали располагаться, ставить авиапалатку, размечать площадку для взлета, на тачанке с пулеметом прикатил Коняев, сказал Щепкину:
— Подымайся скорее, герой. Я без тебя — как без глаз!
Потом осведомился, не найдется ли среди авиаторов приличного пулеметчика. Казаки в бегстве бросили новехонький «шош», а свободных пулеметчиков не было.
Щепкин вопросительно посмотрел на Свентицкого. Тот нехотя пожал плечами:
— Ну, если ты считаешь, что так нужно, мон шер?..
— Нужно, — сказал Щепкин.
Коняев оглядел Леона недоверчиво:
— Ты сначала покажи, как можешь…
Леон осведомился:
— Куда приказать изволите палить?
— А вой по той бочке, — сказал Коняев.
Поодаль стояла порожняя бочка из-под бензина. Леон ударил по ней. Пули забарабанили, дырявя металл, полетели, рикошетя.
Глазунов заорал зло:
— Чего тару портишь?
— Сгодишься… — весело хлопнул но плечу Леона Коняев.
Увез Леона на тачанке в поселок конного завода, приказал быть при себе. Где дрогнет оборона, туда и поедет огнем помогать. Леон съел котелок перловой каши, напился кипятку, согрелся и даже повеселел, когда с неба пришел томительный стрекот мотора. В сторону вдоль железной дороги пошел «фарман».
Свентицкий вскочил, начал махать папахой и даже закричал приветственно.
Коняев спросил, с чего это он буйствует.
— Что, я не имею права радоваться? — сказал Леон.
— Радоваться радуйся… — сказал Коняев. — Но если бросишь пулемет, разговор будет короткий!
Он выразительно коснулся кармана шинели, бугрившегося от нагана.
— Это же глупо! — сказал Свентицкий. — Почему я его должен бросить?
Коняев усмехнулся:
— Ты на поверхности земли не дрался! И боя не понимаешь… Можешь и струсить с непривычки. Ладно, набивай диски, паря! Потом поздно будет!
…До полудня тачанка стояла на задах поселка, за хатами.
Справа и слева по железной дороге, там, где Коняев разобрал рельсы, передовые охранения уже завязали драку.
Леон прислушивался к трескотне далекого боя. Коняев уехал верхом, не появлялся. Солнце пригревало. Под тачанкой греблась в пыли курица. Ездовые нервно зевали. Кони хрустели овсом, мотая подвешенными к мордам торбами. Свентицкий бродил по огороду, смотрел на небо. «Фарман» вернулся, пошел на посадку. Леон выдернул из грядки морковку, обтер ее, вкусно похрумкал.
Хаты были пустыми, население ушло от битвы, бросив все. Свентицкий влез от нечего делать на дувал, посмотрел из-под ладони. На западе степь миражила, ничего толком разглядеть было нельзя.
Из траншей, опоясавших поселок, вылезли любопытные. Сидели, стояли, глазели в сторону боя. В балочке виднелась батарея. Раз в полчаса ухало орудие. Куда стреляют — не поймешь.