— Вы уж простите, товарищи. Сами голову ломаем. Не знаем, что и делать. Машины на ходу, но летать не на чем. Имеется шесть пудов самодельной смеси, только на ней моторы полной мощности не дают. Пока поднимемся, успевают эти гады отбомбиться. Уходят от нас. Боя не принимают. А встречать их — значит в воздухе дежурить постоянно. А на каком топливе? Нет его! Весь бензин в Баку, а Баку у них, этих самых гадов! Слово даю командиру нашему, Туманову.
Он ткнул пальцем в Туманова. Тот встал, подумал:
— Будет горючее — не будет британцев. — Помолчал, махнул рукой: — Все!
И сел.
Щепкин нехотя поднялся. Ему казалось, что он не должен говорить сейчас о том, чего, наверное, не поймут эти люди. Что машины изношены и капризны в управлении, что до сих пор нет крепкой связи с наблюдательными постами на Волге, что британцы хитрят и каждый раз заходят с тех курсов, где их не ожидают, что на «де-хэвилендах» у них стоят тяжелые пулеметы с магазинами на триста патронов, что в славяно-британском авиационном корпусе собраны лучшие мастера летного и огневого дела.
Во мгле поблескивали, как холодные кристаллики, внимательные, ждущие глаза, и он сказал только то, что должен был сказать:
— Товарищи! Мы небо закроем! Должны закрыть!
— Когда? — спросил тот же сердитый женский голос. Наконец выбралась к фонарю и стала над ним высоченная, на голову выше Щепкина, девушка в длинной юбке и разодранной на рукавах старой кофте. Толстая коса моталась по округлому плечу, светилась медью. Была она рыжа до изумления, до полыхающей пламенной красноты, и, как у всех рыжих, лицо у нее было слишком белое, с мелкими темными веснушками. На ногах нелепо торчали разношенные войлочные коты. Свет бил снизу, от этого глаза тонули в тенях, но столько в них, по-кошачьему зеленоватых и узких, было презрения, что Щепкин растерянно заморгал.
— Ну что ты, Маняша, вылезла? — с укоризной сказал старик. Но она отмахнулась от него, положила тяжелую цепкую руку на плечо Щепкину и развернула его лицом к рабочим.
— Ты не на меня, ты туда смотри, прохвост! И вы на него смотрите! И я на него смотреть буду! Интересно, выдержит он это или все-таки сквозь землю провалится? И хватило у тебя совести? — спрашивала она низким раскатистым голосом. — Орел? Глядела я на вас по весне, на ваше поле бегала, радовалась! Как же, такие бугаи! Все в коже! К аэроплану идут — картина! Как взмоют в небеса — ах хорошо! Наши! Свои! Родимые! А толку от вас, как от того же бугая меду! Вы что ж, думаете, на вас управы нету? Вы как же решили, придете сюда, объяснения объясните — и мы вам в ладоши бить будем? Пожалеем вас? Ну уж нет! Вы-то нас не жалеете! На вас вся вина! На тебе!
— В каком смысле? — глянул растерянно Щепкин.
— Смысл ищешь? Гляди, — она ткнула рукой. — Встань, Клюквина! Встань!
Среди рабочих поднялась тонкая, худая женщина в черном платье. Лицо у нее было словно восковое. Она смотрела сквозь Щепкина, не понимала.
— У нее мужик без ног в лазарете мучается! Где ты, Балабан?
— Не трожь его! — охнул старик. Но собрание уже раздалось. И Щепкин увидел мастерового, который сидел, подперев голову тяжелыми черными руками, полуголый, грязный, в прожженном кузнечном фартуке, большой, угловатый, с витками стружки в кудрявых волосах. Рябоватое лицо его было сизым, как бывает у сильно запившего человека, в глазах плавала дымная синева, обросшие густой щетиной щеки подергивались. Он молча оглядел повернутые к нему лица, встал и пошел из цеха, не оглядываясь. Только какое-то всхлипывающее гудение, полустон передернуло его, медленного и грузного.
— Сыночка его, Димки, трехлетки, нет. Жены нет. И ты бормочешь? Нет на вас вины?
— Есть, — сказал Щепкин. — Ну, что мне ответить? Казните!
— Успеем еще. Мы ведь терпеливые! — сказала девушка. — А теперь мотайте отсюдова, герои, и ежели не пошевелитесь, мы к вам на ваше поле придем. Расшевелим!
— Неправильная у тебя позиция, Усова! — сказал старик. — Очень даже неправильная!
— Какая есть, — буркнула Усова Маняша и пошла к бабам.
— Постановим: «Сообщение красных военных авиаторов приняли к сведению!» — заторопился старичок, испуганно косясь в сторону Маняши. — Кто «за»?
Поднялись руки. Люди заспешили домой.
Авиаторы распростились со старичком, вышли из мастерской, у ворот закурили.
— Вот это врезала! — пробормотал Глазунов. — Действительно, сквозь землю и то легче.
— Правильно сказала, — буркнул Туманов.
Щепкин вглядывался в лица выходящих, потом вернулся в мастерские. На Маняшу он натолкнулся во дворе. Она шла, таща на плече пустой ящик, видно на растопку, домой.
— Вам помочь, простите? — сказал Щепкин, пугаясь собственной смелости.
Она глуховато, горлом, засмеялась.
— Что, понравилась тебе, миленочек? Так ты мне не пара. Я девица столбовая, вроде столба! Громоздкая! А ты вон какой паинька. Еще задавлю! — В темноте задиристо блестел глаз. — И свиданки у нас с тобой не выйдет! Это факт! Сам соображай: ночью я работаю, днем сплю. Даже если проснусь, какое при солнышке свидание? Ни обняться, ни прогуляться! Ты лучше скорей воевать начинай. Чтобы днем работать, а вечера свободные. Тогда поглядим-подумаем!
Пошла прочь, оглянулась на Щепкина.
— Эй, селезень, ты тут не стой, простудишься! Сырость ведь! Тебе себя для дела беречь надо!
Удивительно, при всей своей обширности, шла она легко, словно летела над землей, чувствовалась в ней брызжущая, веселая сила.
На улице перед воротами чихал глушителем только что подъехавший «паккард», светил тусклыми фарами. Молочков крикнул: