Уже стараясь вздернуть тяжелую машину на дыбы и перескочить через бугристую стену обрыва, Лоуфорд понял, что это не удастся, — поздно. И когда шасси врезалось в путаницу кустарника на гребне обрыва и аэроплан замотало и начало бросать из стороны в сторону; когда с хрустом отломилась левая плоскость, винт с силой ударил в землю, дробя ее в прах и комья и дробясь сам; когда треснули, опалив плечи дикой болью, привязные ремни, он вскинул руки и закрыл лицо, пытаясь уберечься от фонтана горячего масла, которое, шипя, ударило из-под капота во все стороны.
Аэроплан, разваливаясь, завертелся на месте, заскреб хрупким фюзеляжем по земле, остановился.
Сознания Лоуфорд не потерял, просто серая пелена на какое-то время закрыла глаза и что-то хрустнуло в челюсти от удара всем лицом о щиток.
Посидев некоторое время, он посмотрел на небо.
Оно было чистым, спокойным. Далеко вверху все так же невозмутимо кружились коршуны, высматривая мелкую живность. Аэропланов в небе не было.
Лоуфорд, пересиливая боль, вылез из своей передней кабины, отошел, пошатываясь, сел. Выплюнул на ладонь крошево зубов, огляделся. Фюзеляж был сплющен, как картонка из-под обуви, обшивка свисала лохмотьями, на земле, как змеи, лежали лопнувшие тросовые тяги.
Из смятости нелепо торчала рука стрелка в черной кожаной перчатке.
— Как ты там, бой? — спросил Лоуфорд.
Ему никто не ответил. Тогда он пошел к машине, заглянул.
По костяному лицу стрелка уже ползали мухи. Лоуфорд снял перчатку, закрыл тому глаза.
Направо расстилалась плоская степь с песчаными гривками, страшная, безводная пустыня на двести верст до первого жилья. Где-то позади была Астрахань. Налево мутная, коричневая, илистая Волга дробилась чуть поодаль на протоки. Насколько хватал глаз, колыхались зелено-коричневые тростники, сотни квадратных миль зарослей.
Лоуфорду показалось, что он один на всей земле.
Все здесь было для него опасное и чужое. Незнакомая птица тоскливо кричала и, махая черными обвислыми крыльями, кружилась над обрывом. В поломанном кустарнике что-то шуршало. И даже травинка, которую он сорвал, пахла незнакомо и враждебно.
Лоуфорд выдернул из планшета карту, задумался.
Идти через степь — нельзя.
Нужно держаться ближе к пресной воде, к пище.
Воды было много — целая Волга.
Лоуфорд припомнил, что говорил Черкизов: в дельте скрываются лояльные астраханские казаки, ушедшие с набора в Красную Армию, обиженные реквизицией рыбных промыслов, ведущие свою негромкую, злую войну против Советов.
У них есть лодки.
Если найти их, можно надеяться на то, что они помогут…
Лоуфорд еще раз посмотрел на обломки, вынул спички, подошел, — открыл кран бензопровода. Когда на землю хлынуло горючее, он бросил зажженную спичку и отступил.
Это нужно было сделать. Пусть красные, когда выйдут к аэроплану, думают, что он сгорел при падении.
Отойдя в сторону и глядя, как огонь с шумом гложет остатки машины, Лоуфорд угрюмо подумал: «Зачем я здесь?»
Впрочем, колебания и сомнения пришли к нему лишь на миг. Он знал, зачем он здесь, и не собирался сдаваться.
Маняша Усова проснулась оттого, что ветер звонко застучал по крыше дома, метнулся в щели. На лавке напротив в ряд спали сестры Щепкина: Дашка, близняшки; братан малый тоже сопел, важно раскинувшись. Дедуля понимал, что в доме нынче стало тесно, перебрался к дальним родственникам.
Возле печки сохли бинты, которыми фельдшер, приходя из лазарета каждый день, бинтовал Щепкина. Раз в три-дня являлся и военный врач.
В тот вечер, когда Даню убивали, Маняшу словно в сердце толкнуло — почуяла беду. Когда близко стрелять начали, выскочила из мазанки, добежала до костра, увидела, как по огороду, ругаясь, мечутся какие-то странные мужики. Закричала на них страшно, обмирая. Они кинулись, к ней, но ноги сами понесли ее вбок, выскочила на освещенную улицу, навстречу гремел трамвай с флотским патрулем, те уже неслись на стрельбу.
Матросы, соскакивая, начали тут же палить для острастки в небо.
Может, это и спасло Щепкина. Закатился он, получив две пули в спину, в дальнюю борозду на огороде, там и лежал, подплывая кровью.
Флотские подобрали Даню, хотели в лазарет везти, но Маняша уцепилась в него, не отдерешь: «Не отдам!»
Флотские ругались, но Щепкина быстро донесли на руках до мазанки. Вскоре на «паккарде» чекист Молочков привез хирурга. Тот сказал, что хорошо, что Даню в госпиталь не потащили: от тряски мог помереть — крови потерял много. Хирург выгнал всех из мазанки, приказал запалить лампы. Народ поднялся, со всей слободы нанесли свечей, каганцов, ламп.
Хирург начал операцию. Маняша сидела во дворе, плакала, стараясь не смотреть, как из дому выносят тазы с кровавой водой.
К утру прибежала Дашка с малыми, села рядом, да так с той поры и осталась в мазанке. Вместе выхаживали Данечку.
Друг его, Леонид Леопольдович, тоже приходил каждый день, сидел молча рядом со Щепкиным, много курил, думал озабоченно и темно.
На третью неделю Даня, серый лицом, стал садиться в постели, попросил принести зеркало. Посмотрел на свое желтое, заросшее белесой щетиной лицо, попросил:
— Побрей меня!
Маняша начала брить его, да не выдержала, пустила слезу:
— И чего ты у меня такой невезучий? И горел, и болел, и простреленный, как решето.
Щепкин серьезно сказал:
— Еще повезло.
Дашка ему подала в миске ухи. Он похлебал, посмотрел на сестру, спросил:
— Ну что, Дашок! Берем эту каланчу в наше семейство?