— Она хорошая, — тихо сказала Даша.
— Вы что это удумали? — краснея, закричала Маняша.
— Ничего. Мне это надоело. Сидишь тут надо мной, как привязанная, — сказал Щепкин. — Давай поженимся!
Конечно, Маняша должна была гордо ответить: «Очень надо!», но не могла она сказать такого, потому что уже не существовало на свете человека, которого бы она так любила, как его, и который все время приходил к ней в глупых снах, мучал, заставлял задыхаться и млеть. Еще жалко было, что у него такое лицо покалеченное. Конечно, подруги скажут: «Нашла красавца…» Ну и что ж, какой есть — да мой!
— Ну, если вы так хотите, Даниил Семеныч… — стеснительно согласилась она.
— Хочу! — весело подмигнул Даше Щепкин.
…Теперь, вспоминая, как все было, Маняша тихонько, про себя, засмеялась.
Верблюжье одеяло, подарок свадебный от Глазунова, сползло, и она, не столько от рассветного холода, сколько от смущения, натянула его на голые плечи.
На столе стояли кружки, полчетверти мутного спирта — остаток свадебного пира. Но главное гуляние из-за тесноты в доме происходило вчера снаружи, при большом костре, на котором Глазунов жарил, насадив на проволоку, большие куски конины. Конину он раздобыл где-то у спекулянтов, привез на телеге в брезенте. Все смеялись, мол, теперь все станут стучать копытами и ржать. Вкуса конины Маня не помнила, как не помнила многого из того, что случилось вчера. Она громко пела, часто плясала, от этого сейчас в ногах и бедрах была приятная тяжелая истома.
Вчера радость и веселье почему-то все время оборачивались светлой, неясной печалью. Она отходила от костра и плакала в темноте о том, что дедуле нечего подарить мужу новоявленному, кроме единственного достояния, которым он дорожил: наборного черкесского ремня в серебряных бляшках с насечками. Плакала, что не во что ее самою обрядить как положено, проводить в покои. Еще плакала и о том, как теперь будет страшно ждать Щепкина из его полетов, из войны. Вот один пилот у них, латыш, так и помер от жестокого боя, и их, пилотов, в отряде все меньше и меньше…
Она покосилась на Щепкина. Он посапывал, уткнувшись в подушку лицом, на затылке курчавились отросшие, длинные ржаные волосы, руки раскинул широко, и темные кисти их, обожженные солнцем и пропитанные маслом и гарью, казались чугунными. На плечах его между толстой бинтовкой виднелись мелкие веснушки, от которых почему-то умиленно сжималось горло. «Муж… — думала Маняша весело. — Ишь ты, муж!»
На свадьбе комиссар Глазунов сказал речь про мировую революцию, в огне которой они все должны погибнуть, чтобы остальные поколения всепланетного пролетариата были счастливы. Маняша так поняла, что сказано это для красоты, потому что гибнуть ей не хотелось и остальным тоже. Да и сам Глазунов потом сказал, что желает им большого количества детворы. А детям ведь живой отец нужен и живая мать. Значит, действительно, просто для красоты про гибель сказал.
Потом Леонид Леопольдович Свентицкий сказал про амазонок, что жили в древности. Такие мужественные женщины, которые храбро воевали, скакали на конях и даже отрезали себе правую грудь, чтобы не мешала она натягивать тетиву лука и пускать стрелы. И что Маняша должна теперь быть как амазонка. Тут она обиделась и сказала, что себя калечить не будет — что за глупости! Все засмеялись, а Свентицкий извинялся и говорил, что это он фигурально. Глазунов, однако, все-таки заметил ему, чтобы не молол всякое, потому что амазонки тем и славились, что у них мужей не было, а у Маняши теперь есть муж, хороший и славный человек, которому она должна быть женой и товарищем в его трудном авиационном пути. Потом он снял картуз и запел ни к селу ни к городу: «Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный…» Тогда все поняли, что Глазунов пьяненький не столько от спирту, сколько от усталости, и хотели повести его поспать в дом. Но он сунул голову в ведро с холодной водой и твердо сказал: «Не хочу отбиваться от веселья!»
Казачонок Афанасий принес в подарок кутенка. Щеночек был симпатичный, толстоморденький, с молочными глазками и желтыми мохнатыми бровками, а Свентицкий подарил от имени всего отряда свои наручные швейцарские часы, с красным циферблатом и на сером ремешке. Маняша не хотела принимать подарок такой неимоверной ценности, но часы ее все-таки заставили взять. Только они не ходили, и их надо было потом ремонтировать. Глазунов принес свое одеяло, почти новое, желтой верблюжьей шерсти, перевязанное бантом из кумача. Хорошее одеяло, вот только низ был обожжен костром.
Маняша даже испугалась: «Что они, свихнулись? Зачем такое дарят?», но подарков, слава богу, больше не было. Потом дедуня хорошо заиграл на гармошке, с переливами, и все стали отплясывать. Только Глазунов не танцевал, ноги не ходили, а сидел рядом со Щепкиным и серьезно объяснял ему то, что он и так знал: мол, какой теперь отряд, почти без машин? Никакой отряд! И что дальше делать? Как жить? Еще жаловался, что были бы запчасти для ремонта «ньюпора», так это другое дело! Но их нет, и «ньюпора» нет! А вообще, война идет не по правилам, никто не знает, где левый фланг, а где правый, где фронт, а где тыл. А это нужно знать, хотя бы для того, чтобы отступать в нужном направлении и наступать — тоже. Щепкин слушал серьезно и говорил, что свои соображения Глазунов должен немедленно сообщить главному командованию в Серпухов, и тогда оно приказом сообщит ему, что считать тылом, а что фронтом.
Потом Кондратюк прочитал бумагу, написанную красивым почерком с завитушками, из которой явствовало, что произошло бракосочетание между Даниилом Семеновичем Щепкиным и Марьей Осиповной Усовой, которая отныне именуется Щепкиной и является его супругой. Заканчивалась бумага лозунгом: «Да здравствует революция! Смерть врагам!» Для достоверности Глазунов оттиснул лиловую отрядную печать по всем четырем углам свидетельства и даже на обороте.