Щепкин вошел в барак. На зеленом сукне биллиарда желтели шары, из котелков, подвешенных под потолком, капала вода.
Сначала Щепкин ничего не разглядел, но Леон кивнул в угол:
— Там…
Черкизов лежал, скорчившись, откинув руки. На пальце ярко поблескивал перстень. Белое, рыхловатое, словно припудренное, лицо еще сохраняло выражение крайнего изумления.
— Кто его? — спросил Щепкин.
— Говорят, сам себя…
— Трудно поверить.
— Может, тебя узнал? — сощурился Леон.
— А что, страшный?
Леон вгляделся в багровое, обожженное ветрами, худое, с темными провалами подглазий, лицо Щепкина. В серых глазах не было даже ярости, они смотрели тяжело и спокойно. И уже ничего мирного, молодого не было в них.
— Да… — сказал серьезно Леон.
Дмитрия Осипыча Панина среди ночи словно вскинуло — показалось страшное: что в дому чужой. Еще сонный, он налапал карабин под лавкой, ступил босыми ногами на половики, прислушался. Однако тревога была напрасной, на дворе мерно звякала цепь, кобель бегал по проволоке от ворот к базу и назад, поскуливал.
Стеречь было что. На базу стояло шесть коров, все тельные, бычок. Позади база Панин поставил для начала конюшенку из самана, в ней пара лошадей для тягла и черной работы и конь верховой.
Отец Паисий качал головой с сомнением, говорил, что напрасно Дмитрий Осипыч торопится богатеть, неизвестно, как она, жизнь, повернется. Однако Панина так и распирало от неожиданной удачи, оттого, что теперь все может, все в станичке в ножки кланяются, хотя и говорят за спиной темное о его богатстве… А, пусть говорят! Ругань на вороту не виснет… От зависти все и скудоумия. Пускай где-то война гремит, станичка живет как жила!
Сыграли давеча две свадьбы, схоронили придурка «Дай Кашки», который по глупости решил в проруби искупаться да вынырнуть не смог, в церкви подрались знахарка Кудиниха и молодая солдатка Жилина (из-за парня), отцу Паисию было видение — на церкви вместо креста сидело черное существо с мохнатыми крыльями, с рогами вильчатыми, пело «Интернационал».
Молчала станичка, как медведица перед долгой зимней спячкой, храпела сонно, сосала сладкую лапу.
Одно тревожило Панина: Афанасий… Как прибрел он со степи пеший, в жестокой простуде, как увидел он его, тощего, хворого, с выпирающими мослами, сердце захолонуло от жалости и родительской любви.
Когда уснул, Дмитрий Осипыч сидел над ним полночи, дымил табаком, разглядывал, как чужого. Немного и времени прошло, но молодость резва, из мальчонки стал Афанасий полуюношей, вытянулся, плечики раздались, в обличье проступала хмуроватая серьезность. Особенно умилили Панина усишки — пробивались на верхней губе смешные темненькие волосики.
Про Афонины приключения Панин сам, выведав, соседям рассказал. Что на аэропланах он летал и красные силой заставляли его в небесах мучаться. Навалило любопытных полный дом слушать рассказы, уши развесили. Но Афанасий (и это понравилось Панину) засмеялся только:
— Про все рассказать невозможно, а по частям не поверите.
Станичники, обескураженные, разошлись. Панин сказал:
— Это ты их правильно на расстоянии от себя держишь. У тебя теперь другая от них жизнь будет. Вот помру, они же тебе ножки мыть будут! Это ты молодец!
— Ну да? — сказал Афанасий и посмотрел на него непонятно, не то с осуждением, не то с интересом. — Это по каким причинам у меня теперь другая жизнь пойдет? А, батя?
— Подрастешь — узнаешь, — подмигнул Дмитрий Осипыч.
Но не выдержал, закрыл окна на ставни, завесил, при лампе выложил на стол добро. Афанасий сидел молча, смотрел на желтенькие маслянистые кругляшки золотых, пачки денег, на часы, портсигары. Панин перебирал цепочки, взвешивал на заскорузлой ладони, лелеял:
— Знаешь, что за это дадут? Хо! Поживем…
Афанасий посмотрел прямо, глаза были по-непонятному скучные, никакой радости.
— Спать пойду, — поднялся он. — Меня что-то все время в сон клонит.
Панин долго раздумывал над разговором. Пожалел, что открылся. Мальчишка, надо подождать, чтоб подрос.
Афанасий выходить на улицу стал скоро, но в разговоры со станичниками не встревал, принес от отца Паисия бумаги писчей, карандашей, книги. Упросил, чтоб на чердаке отгородили ему закуток. Там — труба от печи проходит, тепло, а главное, никто не мешает.
…Вот и сейчас сверху из щелей падает свет. Видно, он и потревожил сон Дмитрия Осипыча.
Панин сунул карабин под лавку, пошлепал в угол, к бадейке с квасом, попил холодненького, пожевал изюминки, квас был сладок. Черпнул ковшиком дополна, полез по лесенке на чердак: с одной стороны — забота, пусть хлебнет, с другой — не уснул ли? Огонь ведь горит.
На чердаке и вправду был непорядок. Огонь в лампе мигал, а Афанасий спал за столом, положив голову на бледные, исхудалые руки. Тут же валялись карандаши и листки бумаги.
Панин прикрутил фитиль, поднес к глазам листок, глаза на лоб полезли от удивления.
На листке был рисунок, не рисунок — черт те что! Человек совершенно голый стоял на облаке, а может, висел над ним. Вместо рук у него были нарисованы птичьи крылья, на каждом перышке каждая ворсинка проведена карандашом. Справа от человека было солнце, слева месяц. К спине присобачена чертовина вроде пропеллера — это было знакомо. Лица не было, не успел нарисовать.
Панин увидел: на листках что-то написано, поднес к глазам, разобрал:
Как хорошо, что птицы все летают!
Они на небе гордо обитают.
Но люди есть — они совсем как птицы.