Он медленно и уверенно спускался и поднимался по трапам, проходил через каюты, осторожно переступал через высокие комингсы, — старался не звякать металлическими дверями. В кубриках горели синие лампочки, глухо, как сонные шмели, гудели вентиляторы, выгоняя тяжкий дух множества потных и усталых людей.
Сначала его успокоило — экипаж спал. Но потом он, случайно оглянувшись, увидел, как разом уткнулись несколько вздернутых голов, и неожиданно понял, что не спит никто. От этого он и не слышит ровного дыхания, храпа, посапывания — всех звуков, которые издает обычно скопление здоровых сильных мужчин, запертых в стальной коробке кубрика после трудного дня.
— Неплохо мы сегодня поработали, парни! — громко и весело сказал коммодор, но ему никто не ответил. Никто… И тогда он заторопился, поднимаясь по трапу и ясно чувствуя, что матросы смотрят ему вслед тяжело и презрительно.
Войдя в свою каюту, коммодор включил свет, уставился на стол недоуменно. На столе лежал лист бумаги, на котором коряво печатными буквами было выведено: «Мы хотим домой!»
Норрис брезгливо взял бумажонку, чиркнул спичкой, сжег ее, пепел аккуратно вытряхнул в иллюминатор.
Прилег, раздумывая: напрасно он так снисходительно отнесся к этим большевистским пропагандистским листкам, которые время от времени обнаруживают на корабле. Однако зараза не могла угнездиться крепко. Сейчас нужна настоящая военная удача, победа. Нужно брать Астрахань, и как можно быстрее. Ничто так не сплачивает людей, как успех.
Коммодор снова поднялся, сел к столу и начал быстро писать. Он писал советнику Генри Лоуфорду, требовал: приступить к бомбардировке Астрахани немедленно, без всяких сантиментов.
Меж тем сигнальщик Коллинз, обессилев от долгого плавания и ныряния, лежал на берегу, километрах в пяти от Александрово-форта, и смотрел на огни эскадры, которая стояла на якорях по всему горизонту.
Вода на мелководье была теплой, но он все-таки замерз от долгого плавания, от потери крови.
Темный берег нависал обрывом сверху, было тихо, только шелковисто лизала босые ноги Коллинза волна.
Матрос встал, разделся, отжал накрепко одежду и снова оделся: форма высохнет на теле, не страшно.
Он подобрал на песке суковатую палку, помахал ею, примеряясь, как дубинкой. И пошел вдоль берега на север. Из влажной майской ночи послышалось только хриплое веселое пение: «Почему ты грустен, Томми?»
Сигнальщик Коллинз свою войну закончил…
Дней через пять после того, как в Афонину станичку спустились с неба британские авиаторы, прикатил со степи большой обоз, казаки везли порожние бочки, мешки. Намечали двигаться на Астрахань. Переполошили станичку, божились: под Астраханью гремит окончательный бой, генералы, которые штурмом командуют, поклялись отдать все большевистское имущество за верность казачеству: терскому, гурьевскому, уральскому. На три дня город обещали для полного грабежу.
А там, в городских складах и пакгаузах, чего только у этих комиссаров нету: второй год ведь их власть, награбили! Табак в кипах, шелк персидский, мыло брусковое в ящиках, сапог хромовых двести тыщ пар, гвозди разные, подковы и хомуты. Одним словом, дай бог всякому!
Станичники заволновались: никто не хотел упустить такого случая, даже некоторые бабы решились ехать. Караульные от аэроплана сбежали, начали ладить телеги. Отец Паисий и престарелый сотник Лопухов образовали совместный обоз: четыре пароконные телеги, коней отобрали самых добрых. Отец Паисий бормотал божественное, говорил, что едет исключительно из христианского добролюбия: выпросить у митрополитов Митрофана и Леонтия новый колокол взамен лопнувшего, не может божий храм быть безъязыким, а в городище великом сорок сороков церквей, монастырь имеется, может, и отпустят по милости хоть малый колокол?
Однако глазки отца Паисия так и шмыгали и горели жадновато. На удивление всей станичке, собралась и поповна Настасья Никитична, напялила на себя шаровары казачьи, уселась верхом на смирную кобылу, взор горящий. Все поняли так: не может простить комиссарам прежних обид, хочет своими глазами видеть, как они на фонарях закачаются…
Чекист Молочков в те дни был отправлен из Астрахани на один из передовых постов с заданием: допрашивать редких путешественников-крестьян, которые иногда тянулись в город за спичками, за мылом, за свечами.
Как-то утром Молочкова разбудил наблюдатель:
— Слышь… Поперли! Много идут!
Прозевавшись, Молочков попил воды, нацепил пояс с кобурой, полез по лесенке на крышу мазанки. Небо розовело, и розовой была вода в соленых озерцах, насыпанных по берегу.
Молочков вгляделся в темную полосу, двигавшуюся вдоль моря к посту, опустил бинокль:
— Ни хрена но пойму! Телеги, бабы какие-то… Конников штук тридцать! На наступление не похоже… Может, наши?
— С этой стороны?
— Буди народ!
Красноармейцы разошлись по двору поста к бойницам, поскидывали брезент с «максимов».
— Палить погодите! — крикнул Молочков, влезая на лошадь. Неспешно выехал со двора.
Не доезжая сажен сто, остановился, вынул наган, выстрелил в небо. Обоз остановился, там начали орать. Верблюды, волочившие телеги, занервничали. Кони, уже ко всему привыкшие, стояли смирно. От обоза отошли двое: старый сотник, обвешанный оружием, и поп, с рясы его сыпалась пыль.
— Кто такие? — спросил Молочков.
— Миряне… А ты кто?
— Государь-император, не узнал? — оскалился Молочков.
— Чего ж ты тут тогда делаешь? — сощурился сотник.