Митя перевел и добавил от себя:
— Крышка тебе, Витюша… Эта кукла альбионская своего добьется.
— Черт с ним! — яростно сверкнул глазами Черкизов. — Скажи ему — я обещаю впредь летать аккуратней…
Выслушав Тубеншляка, Лоуфорд покачал головой, сказал твердо:
— Ни о каких полетах господин Черкизов пусть больше не думает. Он плохой пилот. «Де-хэвиленд» стоит около полуторы тысяч фунтов. Я не имею права доверять столь дорогие машины людям, которые не умеют садиться даже в полном безветрии.
— У меня же руку пробило… — сорвался Черкизов. — Что он, смеется?
— Плюнь, — сказал Тубеншляк. — И скажи спасибо, что в это пекло больше тебя не сунут! Мне бы так…
Стрелок Лоуфорда умер от ран через час.
Зарыли его в тот же вечер в чужую землю, на чужом кладбище за станцией. Могила все время осыпалась, со стенок струился белый песок. Треснул сухой винтовочный залп. Ветер шевелил на мачте приспущенный «Юнион Джек».
Позже шеф-пайлот аккуратно заполнил счет в казначейство. Боевые действия в воздухе против вражеских аэропланов по контракту оценивались в три раза дороже обычного полета. Русские задолжали за этот день британским авиаторам триста сорок фунтов. Счет за смерть стрелка и гибель Ричи, упавшего вместе с Марвиным под городом, он заполнил отдельно, приложив адрес близких Эда. Они получат тысячу фунтов за него плюс страховка.
После этого шеф-пайлот заперся в своей комнатке в бараке и впервые за все время пребывания в России оглушил себя водкой, стараясь забыть все случившееся. Однако забыться не удалось. Чем больше он пил, тем холоднее и трезвее становился. Так с ним бывало всегда, когда он встречался со смертью…
Геркис уныло ругался по-латышски. Языка Щепкин не понимал, но суть была ясна: столько дней ждал боя, а, когда он произошел, дрался не он. Геркис скреб свой затылок, моргал светлыми ресницами, поминал латышских чертей. В самые скорбные моменты переходил на ядреную русскую речь, И это уже было понятно. Щепкин отхлебывал из макитры крепкий квас, жмурился от удовольствия. Одежду он сбросил, сидел за столом в трусах, потное, блестящее тело подсыхало. Усталость была приятной. Тело казалось невесомым, кожа покалывала, как от озноба.
Мотористы закатывали аппараты в ангары. В распахнутое окно залетали обрывки слов и смех. Радость победы делала всех говорливыми.
— Да ладно тебе! — наконец оборвал Щепкин Геркиса. — Ну что ты, Янис. Завтра полетишь сам! Машину я тебе сдал целенькой!
— Это я еще посмотрю! — сказал недоверчиво Геркис и отправился к ангарам — щупать и обнюхивать свой «ньюпор».
Полевой телефон на столе пищал то и дело: звонили из штаба армии, из реввоенсовета, из горкома, от флотских, из редакции газеты… Поздравляли, ликовали, спрашивали: сколько сбито вражеских налетчиков? И хотя была подожжена только одна машина (она упала где-то за городом, на розыски уже отправились), но ее, горящую, видели разные люди, с разных точек, и от этого (и еще от желания как можно более значительной победы) им казалось, что сбито гораздо больше аэропланов. Тут же рождались сумасшедшие слухи, спрашивали, взят ли в плен английский командующий воздушными силами, которого заставили приземлиться чуть ли не на аэродроме. Правда ли, что Щепкин заставил врезаться в Волгу большой бомбардировочный аппарат, который утонул, а — экипаж выловили рыбаки? Верно ли, что назавтра назначен воздушный налет на английский аэродром? Одним словом, от радости сделались глаза велики не меньше, чем от страха.
Щепкин высочайшей радости не разделял. Деловито прикинул, как бы он сам назавтра поступил на месте английского командира эскадрильи, и пришел к выводу: завтра же ударил бы всеми силами, собрав самых опытных истребителей. Для человека сведущего сегодняшний воздушный бой говорил многое: несмотря на то что удалось сбить одну машину, сожжена она прежде всего от неожиданности удара, внезапно. Остальные же легко ушли от погони. Щепкин ставил себя на место британцев, и все более уверялся в том, что в ближайшие дни нового воздушного боя не избежать.
Он тут же начертил на листке схему расположения зенитных батарей на берегу Волги, поставил значки-утюжки, обозначив военные корабли, и начал прикидывать, как бы сговориться с наземными артиллеристами и флотскими пушкарями на предмет того, чтобы, изобразив паническое бегство, опять подманить англичан под огонь артиллерии. Такие штуки он не раз выкидывал на германском фронте, вылетал один на передовую, завидев тевтонов — они обычно летали тройками, — подходил близко, когда те открывали стрельбу, поджигал у себя под ногами дымовую шашку и всячески хулиганил: демонстрировал подбитость и паническое бегство, падал к самой земле. Тевтоны радостно снижались, дабы добить русского, и получали хорошую трепку. Но там он хорошо знал артиллеристов и они хорошо знали его машину, а тут и свои могли по нервности вмазать так, что только обломки полетят. Привычки у них не было. Надо было договариваться основательно.
Щепкин умылся, начал одеваться.
…В тот вечер город двинулся на аэродром. Несмотря на строжайший запрет, то и дело близ часовых появлялись люди, глазели на костер близ ангаров, на аэропланы.
Пришла, отпросившись с дежурства в лазарете, с сестрами и братиком Даша. Часовой гостей не знал, не пускал на аэродром, но Афанасий сказал решительно, что, мол, свои, родственники Щепкина. Довольный, важно повел гостей показывать аэродром. Младшенький глядел на него доверчиво, сунул ручонку в его руку, сиял глазами. Близняшки хихикали. Даша побежала к брату, но он быстренько выпроводил ее из кабинета: ругался с интендантом, который доставил гнилые сухари. Не успела Даша уйти, как за дверью послышался низкий голос: