— Вон дом, мадемуазель! Ищи, где комната свободная! Живи.
…После разговора с Молочковым — Свентицкий решился. Пришел к поповне, затем напросился ночевать: мол, не хочется в отряд одному идти через воровской город. Ему постелили в кабинете Рыкалова. Одного не ждал — бесстыдства и решительности поповны. Настасья Никитична пришла в первую же ночь, сбежала с женской половины дома, как была, босая, в длинной до пят рубахе. Много плакала, смотрела на Свентицкого обожающе, наверное, он ей казался сильным и смелым. Это почему-то тронуло. Только потом Леон понял, что пригнал ее к нему обыкновенный бабий страх, нежелание снова остаться одной, в чужом и суровом городе, стремление найти себе защитника.
Свентицкий сделал вид, что хочет уйти после полуночи из дому, но она вцепилась в него руками, становилась на колени, в рыданиях молила:
— Не надо…
И покатились дни.
Внешне жизнь в этом доме шла раз и навсегда заведенным порядком, на который никак не повлияло то, что происходило вне пределов подворья. Спали много, поднимались не рано, ложились с петухами.
Ленивое, покойное течение жизни неожиданно понравилось Свентицкому, сказалась усталость, и он с удовольствием устроил себе отдых. На третий или четвертый день Рыкалов сказал ему:
— А про тебя уже в отряде и приказ вышел: дезертир! Ты бы, парень, переоделся! В чека дезертиров не жалуют…
Все шло, как и было задумано…
Раздражала только неожиданная подруга жизни, Настасья Никитична. И недели не прошло, как Свентицкий с изумлением увидел, как стремительно сползает с нее тот внешний лоск воспитанности, который был приобретен ею когда-то в Петрограде и благодаря которому она могла, когда хотела, казаться своей в самом изысканном обществе. Мало того, что она надоедала ему нелепыми планами по поводу того, как они будут счастливы в какой-то глухой станичке, когда в России все успокоится и станет на свои, от века определенные места. Но уже сейчас, беспрерывно плачась о греховности своей страсти, она не забывала напоминать всем окружающим, что он, Леон, принадлежит только ей. Стоило ему поговорить с одной из сонных дочек Рыкалова, как та получила от Настасьи Никитичны громкий, визгливый скандал с рыданиями.
Где бы он ни был, за его спиной постоянно возникала ее фигура. Даже когда он таскал карасей из протоки, разомлевшая, румяная Настасья Никитична сидела среди котов и упорно смотрела в его спину.
Приходя к нему каждую ночь, как на службу, она не забывала сообщить с завистью, что именно ел на ужин сам Рыкалов, а что подали его домашним и жильцам. Таскала ему с кухни пирожки с рыбой, пряча под подол. Он не ел их, брезгливо выкидывая в окно, и на балкончике уже скопилось немалое их количество, засохших и расклеванных голубями.
Она отливала керосин из ламп, с тем чтобы в комнате у него лампа всегда горела ярко, повесила в углу лампадку, следила, чтобы не гасла. Приходя среди ночи, завешивала иконные лики полотенцем, чтобы святые не смотрели, вздыхала слезливо:
— Господи, мати пресвятая богородица, прости мне…
И тут же глядела на Леона:
— Ох, Ленечка-а-а…
Когда пошла вторая неделя сонной жизни Леона, Рыкалов позвал его к себе и сказал:
— В городском саду, говорят, выставлен для всеобщего обозрения английский аэроплан, — который ваш Щепкин подшиб. Все уже смотрели! Одень чистое… Объяснишь, что к чему! Я, знаешь, любопытный!
По случаю выхода на люди Рыкалов все-таки оделся в костюм тонкой фланели, белые башмаки лайковой кожи, надел шляпу, в руки взял толстую трость пахучего сандалового дерева, индийской работы, с рукоятью в виде многорукой богини. Свентицкий страха, что узнают его, не испытывал, но картуз с квадратным козырьком насунул поглубже на глаза, на гимнастерку набросил цивильный пиджак. Настасья Никитична сунулась было идти с Леоном, но Рыкалов только и сказал:
— Брысь, девка! Без тебя обойдемся.
К парку пошли пешком, через весь город. Улицы были пустынны, редко-редко прогремит телега.
— Где, думаешь, народ весь? — спросил Рыкалов. — Не знаешь? А я полагаю, на позициях. Не все, конечно, которые есть — по домам сидят! Барсуки.
На тумбе розовела свежая афиша. Коммерсант ткнул в нее тростью:
— Прочти!
Свентицкий прочитал последние известия о том, что Красная Армия героически защищает город Курск.
— Не врут! — сказал Рыкалов. — Действительно там главная битва идет!
Листва в городском парке уже пожухла от жары, от этого коричневатые и желтые деревья выглядели совсем по-осеннему.
К останкам аэроплана стояла небольшая очередь. Они лежали, огороженные канатом, на деревянной площадке: черный, прокопченный звездообразный мотор, кусок фюзеляжа с покоробленной обшивкой, груды проволоки и трубок, колеса с частыми спицами, отдельно висели два грязных, покрытых сажей авиационных шлема из кожи и пробки.
Аэроплан этот был сбит Щепкиным еще в июне, но притащили его сюда только недавно.
Одноногий инвалид, тыча в останки и шлемы, объяснял, как все было.
Леон слушал с интересом, инвалид добавлял любопытным людям такие подробности, от которых волосы дыбом становились, даже вскрикивал, разгораясь:
«…и тада британский империалист-пилот, натуральный лорд по кличке Тигр Индии, послал голубиной почтой красному военному летчику, нашему дорогому геройскому товарищу Щепкину прямой нахальный вызов: „Выходи, мол, один на один! Я тебя одной левой!“. А товарищ Щепкин ему отписал: „Что ж! Давай! Поскольку ты есть убийца малолетних детей и продажная шкура, которой за это черное дело царизм натуральным золотом платит, так я тебя встречу!“ Сунул голубю записку в трубочке под крыло, и полетел тот голубь к британским империалистам!